На трамвае до детского дома: беседа с Генрикой Кшивонос

Генрика Кшивонос была вагоновожатой в Гданьске. 15 августа 1980 г. она остановила свой трамвай, и это послужило началом забастовки городского общественного транспорта, в поддержку той забастовки, которая уже шла на судоверфи. Кшивонос была членом президиума Межзаводского забастовочного комитета и в этом качестве подписала Гданьское соглашение с правительством. После 1989 г. она отошла от политической жизни и возглавляет семейный детский дом. Ее знают по смелым и бескомпромиссным публичным выступлениям. В 2010 г. издательство «Критика политична» («Политическая критика») выпустило книгу «Бедность. Руководство для детей», которая знакомит юных читателей со сложными проблемами социального неравенства и бедности. Автор текста: Ханна Гилл-Пёнтек. Завершают книгу короткие автобиографические рассказы Генрики Кшивонос.

***

— На восемнадцатом году жизни я пошла на курсы, сдала экзамены, стала вагоновожатым.

— Много было женщин-вагоновожатых в Гданьске?

— Немного, но были. Я умела крутиться, лаяться — дети из патологических семей со всем могут справиться. Я знала, что придется сражаться с матерью, придется сражаться со всем светом, чтобы ей помочь, да и себе тоже, потому что обстоятельства в доме бывали самыми крайними, когда возвращаешься, а за столом сидит вся ее компания. Иногда приходилось их попросту вышвыривать. Сестра шла в школу, я — на работу.

От отца, кроме ремня, ничего другого я не получала. Сегодня скажу, что меня это очень закалило, но я против битья детей и считаю, что должен быть полный запрет бить детей. Это только пробуждает агрессию — знаю это по себе. Я никогда у отца не просила прощения, потому что знала, что получаю за то, чего не делала. Получаю за то, что оказалась в неподходящем месите, за то, что у него что-либо не вышло. Сегодня, когда я слышу обо всех этих случаях жестоких избиений, у меня кровь вскипает. Не могу себе представить, что родитель может нанести ребенку такой вред, но меня били садовым шлангом — если вы вообще можете себе такое вообразить.

— Дом был антикоммунистический?

— Антикоммунистический безоговорочно, с самого начала. Когда отец, бывало, выпьет, открывал ночью окно и ругал «красных» последними словами. Ребенок такие вещи запоминает. Родитель, хоть бы и самый худший, — всё равно образец для ребенка. Кроме того в школе у меня была учительница, по фамилии Баранская, которая была потрясающая и очень твердая. Она нас учила истории, была потрясающе резкой и говорила правду.

— Что говорила?

— Ну обо всём, о Катыни говорила. Она была чудесный человек. Не говорила много в школе, потому что это было невозможно, но приглашала нас к себе домой. Сегодня я отдаю себе отчет в том, что ее могли арестовать, сделать с ней что угодно.

— То есть против партии у вас был иммунитет. А против профсоюзов?

— Знаете, в то время человека хочешь не хочешь, а в профсоюз записывали.

— Профсоюз как-то защищал трудящихся?

— Ничуть. Существовал еще местком, с которым у меня были неприятности. Выглядело это так. Мои коллеги говорили: «Как будет собрание, я им всё выложу». Приходили на собрание, садились — и молчок. Ну и, конечно, эта Генька, как дурочка, по своему делу или по чужому вставала и выкладывала, и после этого что-то делалось. Бывало, у меня премию отбирали за эти перебранки, иногда отправляли на плохой маршрут. Во всяком случае было так, что мы не раз хотели бастовать. Не обязательно из-за зарплаты, главное — из-за жутких условий труда. Когда я начинала ездить, двери вагонов сами не закрывались — их закрывал пассажир. Послали меня на тройку, которая проезжала там, где теперь памятник рабочим судоверфи...

— Там было кольцо?

— Да. Трамвай туда доезжал, поворачивал и ехал обратно. Собирались судостроители, вышедшие после смены. Они висели на трамвае как виноград, поэтому ехать надо было очень медленно. Вагоновожатый сидел на таком круглом стульчике, от пассажиров его отделял только барьер. Если едешь медленно, тебя осыпают бранью. Если быстро, то глядишь, как бы кого не потерять — ты же за них отвечаешь. Когда трогаешься с остановки, то обязан ехать с закрытыми дверьми, а эти двери часто так выглядели, пантограф срывался... Если сильно был поврежден, то иногда и вся линия останавливалась. Всяко бывало. Сыпались там разные курвы, кричали: «Ты что, картошку возишь?» И по голове двинуть могли.

— Вы реагировали?

— Ни у кого не оставалась в долгу.

— Не сомневаюсь.

— Притом вагоновожатому с пассажирами разговаривать не разрешалось.

— Разумеется...

— Зато могу вам сказать, что хуже всего было, когда эти двери действительно не закрывались. Мы доезжали и заявляли об этом, а начальник выходил и говорил: «А я что поделаю?» Один раз моя приятельница, у которой был маленький ребенок, заехала в трамвайный парк, потому что смена не явилась, и говорит: «Мне очень жаль, но я должна ехать домой и забрать ребенка из садика». Начальник вышел: «Лезь в трамвай и поезжай!» Она плачет. Я ему говорю: «Лезь сам в этот трамвай и поезжай!» А он отвечает: «Я не умею». — «Так вот ты — говорю — какой начальник!» Это были люди без образования — как и мы, впрочем. Это было возмутительно. Они ничем от нас не отличались, кроме того, что мы умели водить трамвай, а они были начальством.

Пока не пришел 80-й год.

— Почему как раз в 80-м это вышло? Было ли тут влияние Свободных профсоюзов?

— Может, начну с того, что изменилось мое личное положение. Сестра вышла замуж, мне уже не надо было о ней беспокоиться, я была свободна. Уже не надрывалась, не ездила, так много, в несколько смен, ездила на 15-м маршруте. И всегда утром или пополудни, когда рабочие шли с верфи или на верфь, сверху сыпались листовки. Возле верфи есть виадук, внизу ездили электрички. Этими электричками люди с верфи ехали в Новый Порт, в Гданьск или Гдыню. И люди из Свободных профсоюзов ходили туда и, когда на этом мосту и под мостом было особенно много народу, разбрасывали листовки, и эти листовки попадали и ко мне. Чаше всего приносил пассажир, который взял две или три, я брала такую листовку и восхищалась. Мне и в голову не приходило, что можно указать свой номер телефона или полный адрес. Что можно быть таким отважным.

— С кем вы познакомились благодаря этим листовкам.

— Больше всего мне запомнился Богдан Борусевич1. Но было гораздо больше имен. Сегодня я могла бы порыться в своих бумагах, эти листовки еще где-то у меня лежат. Ну и пришел момент, когда в Польше начало что-то происходить, и в нашем трамвайном управлении тоже. Помню собрание в клубе, в нашем парке, все мы шли на это собрание с большим энтузиазмом.

— Кто созвал это собрание?

— Начальство. Все уже были готовы к какому-то «бум-трах!». Уже мы всем этим были сыты по уши. Речь даже шла не о заработках. К заработкам у нас не было никаких претензий — дело было в том, что трамваи все повреждены... что мы получаем в лоб от пассажиров, что нас оскорбляют. Это было примерно в июле 1980-го. С какого-то времени мы чувствовали, что среди нас поселяется хаос. Наши графики строились совершенно бессмысленно. Мы начали соображать, что начальство хочет нас перессорить друг с другом. И мы уже снова собирались, когда наступил август, забастовка на судоверфи.

— Как вы узнали, что началась забастовка?

— Не знаю — может, когда вела трамвай, а может, днем раньше. Правда, не помню.

— Но эту свою последнюю поездку, с которой на гданьском городском транспорте началась забастовка солидарности, вы помните?

— Даже не помню точно, как выезжала из парка, и не помню, что я тогда думала. Помню только эти шесть остановок до оперного театра. Точно помню нервы и страх.

— Вы запланировали остановить трамвай?

— Не знаю — пожалуй, нет. Но уже знала, что что-то сделаю. Помню невероятный страх — если бы знала, что меня поставят к стенке и расстреляют, меньше боялась бы. Не знала, что скажут люди, когда я туда доеду.

— Вы кому-нибудь раньше сказали, что собираетесь что-то сделать?

— Никому не говорила. Это была великая неудержимость. Может, я хотела из себя сделать неведомо что, может, хотела, чтобы меня линчевали, — понятия не имею.

— Вы едете к оперному театру. Следующие остановки...

— Еду и думаю: Боже, стать — не стать, стать — не стать. Господи Боже, а если мне пиздюлей навешают? Вот это помню.

— Почему вы выбрали оперный театр?

— Потому что когда там трамваи станут, то стоят во всем Гданьске. Не проехать. Можно только поехать на десятке в порт, и всё.

— Доезжаем до оперы и...

— И, как старая дева, думаю: будет успех, не будет успеха. Думала, что будет, и остановилась возле оперы, посередине. Трамвай был полон народу, а я из него вышла.

— В котором часу это было?

— Народ ехал на работу, а в котором точно часу, не знаю. Стала и говорю: «Этот трамвай дальше не пойдет». Народ к этому привык, потому что то трамвай сойдет с рельсов, то еще что случится, двери не закрывались, так что мы высаживали людей.

— Значит, вначале люди не знали, в чем дело?

— Нет, откуда же. Я говорю: «Мы стоим, потому что верфь стоит. Надо поддержать забастовку верфи». Боялась, что случится, а люди принялись аплодировать. Это было невероятно. Я посреди плакала — этого было не видно, но я плакала. Подошел ко мне мужик, низкий, темный, и помню его слова: «Я из автобусного управления, меня зовут Здислав Кобылинский2 — мы тоже станем».

Конечно, забастовка! Выбираем комитет. Страшный хаос. Люди ищут друг друга, кто-то ищет себе места на ночь, потому что уже знают, что останутся. А кто-то говорит: «Я пойду домой. Я не бастую, меня это не интересует». Но таких было мало. Мы сами уговаривали людей с трудными семейными обстоятельствами идти домой. Ну и, конечно, отправляем нашего товарища на верфь, чтобы представил и передал наши требования, которые мы уже составили. С верфи он должен привезти нам сведения, чт? там делается. Ну и поехал наш товарищ, но долго не возвращается. А если верфь уже прекратила забастовку?

Садимся с кем-то в «жука» и едем. Приезжаем на верфь — ну и что? Ну и оказывается, что Валенса объявляет конец забастовки.

— Тогда вы в первый раз видели Леха Валенсу?

— Помню, я вскочила на аккумуляторную тележку, орала, кричала, как меня зовут и откуда я. Народ тогда уже выходил. Примчалась Анна Валентинович3 и тоже начала кричать. Стоит около меня какой-то пожилой рабочий верфи, и вдруг мчится Валенса. Мчится Валенса, и тот человек говорит мне: «Это вождь забастовки». Ну я к нему. Сегодня из книг узнаю, что я тогда сказала. «Предательство! Если вы нас бросите, мы погибли! Верфь оставят в покое, но малые предприятия раздавят, как клопов! Не прерывайте забастовку, автобусы танков не победят!»

— И как они реагируют?

— Рядом с Валенсой маленький такой, низенький, я еще не знаю, кто это. Валенса поворачивается и говорит: «Богдан, что делать?» — «Ну знаешь, трудно сказать», — и: «Ну так бастуем».

Эта верфь дала мне больше, чем вся моя жизнь, потому что до этого никто мне ничего не дал. Я не могла сесть со своими родителями и всерьез поговорить о своих проблемах. Слушаю про Яцека Куроня, и этот человек становится для меня почти что богом. Потом он станет моим другом.

— Он очень хорошо написал о вас в своих воспоминаниях.

— Не потому что написал, а я его очень любила, правда. Яцек Куронь умел рассказывать, а я любила слушать. Вместе с Анджеем Гвяздой4 я отвечала за требование освободить политзаключенных. Для меня это было делом чести. Есть такой момент, запечатленный в фильме «Рабочие-80», когда Ягельский5 говорит: «Парафируем второй пункт», а я отвечаю: «Не согласна! Или сначала выйдут люди из тюрьмы, или ничего не будем парафировать. И речи нет, чтобы было иначе». Ну и он говорит с Валенсой, а Валенса говорит: «Ну так парафируем». А я говорю: «Христом Богом клянусь», — так говорю Валенсе и вот так показываю.

— «Во тебе» показываете?

— Ну да, и задокументировано, это не какая-нибудь выдумка.

— Это записано и вошло в картину «Рабочие-80».

— Мне это привезли киношники, потому что я долго не могла найти. Не знаю, отдаете ли вы себе отчет, но после этого моего жеста на два дня продлилась забастовка, а то закончилась бы раньше.

— Как это?

— Им пришлось прервать переговоры, поехать и согласовать, можно ли выпустить политзаключенных. Поехали, не знаю куда, и согласовали.

— Каким вы запомнили Валенсу в то время?

— Валенса всегда был тяжелым человеком. Обижался, когда что-то ему было не на руку, и выходил. Потом возвращался, и надо его было обругать, чтобы он снова сел с нами. Тяжелый человек, что касается разговора.

— Он превозносился над остальными? Чувствовал себя начальником?

— Нет, это нет, все мы имели право говорить и все могли противостоять — в том числе и Валенсе. Почему Валенсу все объявили лидером? У него были два качества: качество вождя и качество человека, который умеет высказаться. С людьми он говорил мужицким языком, и все понимали, о чем идет речь. Если вышел бы Мазовецкий, Геремек или Вальдек Кучинский6, да или кто угодно, их бы не слушали. А Валенса выходил, говорил простыми словами, поднимал руки вверх, и это людей привлекало.

— Вы стали профработником?

— Меня делегировали в профсоюз. Снова была масса работы. Как учредительный комитет мы выезжали на разные предприятия. Объясняли, как учреждать профсоюзы. Объясняли, что и как, что это такое, рассказывали, как было на верфи. Не все знали, а ведь это было нечто невероятное. Никогда этого не забуду: приезжаю на предприятие, сажусь, все хотели ко мне притронуться, такая была эйфория. Здороваюсь с людьми, наклоняюсь к председателю профсоюза и спрашиваю: «Ваш директор тоже здесь будет?» Он отвечает: «Пожалуй, да». Я говорю: «Он как — в порядке или кусок...» — ну, не буду употреблять нехороших слов. Ну и всё мероприятие начинается, люди задают вопросы, я отвечаю. Ввожу их во всю эту систему. В какой-то момент один человек поднимает руку и говорит этому председателю: «Директор, но как же это теперь будет?» Господи Боже, тип, которого я спрашивала, и был директор... Это меня научило придерживать язык. Прежде чем задать вопрос, подумай, с кем говоришь, что говоришь, как говоришь. Получила там урок осторожности.

— И как выглядела ваша работа в эти месяцы после забастовки?

— Мы действительно работой были завалены. К Валенсе приходила целая масса людей, а еще не было организованного бюро. Он не справлялся, потому что и журналисты приходили, и всякие другие. Он и говорит: «Забери от меня этих людей». Ну и у меня образовалась такая как бы ячейка помощи. Приходили люди с серьезными делами, но приходили и такие, что, например, коленка болит, врач понимать не хочет, а они утверждают, что вода в колене. За свой мандат я устроила нуждающимся 46 квартир. Не скажу, что это только моя заслуга. У нас был порядочный президент [мэр] города, он и чувства имел, и слово держал. Если скажет, что даст квартиру, то даст. Так моей коллеге по работе удалось устроить. Ей полагалось, как, может, никому другому. Во-первых, трое детей, притом один ребенок-инвалид. Во-вторых, хоть и работала, жила в крайней нужде. Жила за занавеской у моего дяди, душевнобольного. Когда она ко мне пришла, я ей говорю: «Стану на высоте задачи, постараюсь». И действительно она квартиру получила. И так еще как раз сложилось, что одна семья уезжала в Германию, увидели, в каком она положении, увидели этого ребенка и оставили ей половину своей мебели. И она из благодарности приходит ко мне в бюро и приносит две пачки кофе — я думала, что ее головой дверь выбью. «Возьми, — говорю, — этот кофе, продай, детям конфет купи или просто еды. И больше никаких разговоров». Мне и в голову не пришло бы что-то принимать. Но это были такие времена.

Однажды поздно вернулась домой, едва легла, а тут кто-то изо всех сил колотит в дверь. И я, еще не придя в себя, открываю дверь, а соседка кричит: «Генька, война!» До конца жизни не забуду. Села на кровать, в ночной рубашке, и думаю: «Господи Боже, война». Включаю телевизор — не работает. Радио — не работает. Что творится? Война. Ничего не выключаю, жду, будет какое-нибудь сообщение или как. Смотрю, Ярузельский всё это представляет. Военное положение.

Куда идти? В транспортное управление? Там меня заберут. Была у меня коллега в деревне, тоже профсоюзница и была со мной на верфи, — может, к ней? Жду. В тот день не пришли, пришли на следующий. Меня не тронули, никто даже пальцем не ударил. Ничего в этот день не случилось. Прошли, посмотрели шкафчики, собрались и пошли. Как если бы ко мне пришла знакомая и хотела поглядеть по углам. Потом были обыски, допросы, высыпали сахар, крупу, всё, что там у меня было. Осталась без гроша, когда объявили это военное положение. Отец моей коллеги Малгоси на бойне работал — она мне приносила то кусок какой-то кровяной колбасы, иногда ливерной. Когда первый раз пришла, сказала: «Я тебе что-то принесла, дай кусок хлеба». А я говорю, что еще не купила. Она говорит: «Дай мне на хлеб, пойду и принесу тебе». В конце концов пришлось признаться, что и денег нету. Тогда она пошла и купила полкило хлеба.

— И контактов ни с кем не было?

— Не было. Только потом ввели меня в весь этот круговорот. Использовали, что я беременна, так что могла договариваться, переносить кипы бумаги, денатурат, тушь и тому подобное. Я знала, где типографии. Мы работали со Стефеком Левандовским7. Тоже подписал августовские соглашения. И была такая история с вальком для множительного аппарата. Кто-то у меня его оставил, и я его положила в диван. Выглядит как скалка для теста, только на подшипниках. Лежит себе и лежит. Тут ко мне являются — опять обыск: досмотр — это прошлись и пошли, а как обыск — всё вверх дном, все тряпки из комода. В кухне всё кувырком, сумка с сахаром летит в комнату. Квартира у меня однокомнатная: маленькая комната, малюсенькая кухня. Бегают, с ума сходят. Один из них открывает диван, заглядывает: «Это что?» — «Скалка». — «Что за скалка?» — «Для теста». Он берет его в руки: «На подшипниках?» — «Да, мне муж такой сделал». У меня на руках от страха гусиная кожа. А он кладет валёк, закрывает диван, и они выходят. А я жила на лестничной клетке, откуда низом, через подвал, можно было пройти из подъезда в подъезд. Приходит ко мне товарищ и говорит: «Геня, а ты знаешь, что их машина внизу стоит?» А я говорю: «Знаю. А ты знаешь, что у меня тут — валёк для печати». И он от меня вышел с этим вальком. Не прошло и 15 минут — возвращаются. Первое, что делают, — открывают диван: «А где скалка?» — «Какая скалка?» — «Для теста». Иду на кухню, беру скалку для теста: «Пожалуйста». Ну и тут мне врезали, да так врезали, что и не описать. А потом оставили.

— Побили и дома оставили?

— Оставили и пошли. У меня был выкидыш.

Через неделю-две приехали ко мне, положили на стол бумагу и велят подписать. Я говорю: ничего подписывать не буду. У меня было два отличных учителя, одним был Яцек Куронь. Он всегда говорил: «Когда напишут, что ты должна что-то взять, не подписывай. Когда напишут, что ты должна что-то дать, не подписывай. Никогда. Ты не имеешь права никогда ничего подписывать». Другим учителем был Анджей Колодзей8. Он тоже говорил: «Генька, никогда ничего не подписывай. А если пойдешь сидеть, то думай, в чем ты умней всего, — тогда не будешь колоться, даже если вколют тебе растормозку или что-нибудь такое». Ну и я каждый раз, как мне что-то давали или не давали — баланды или еще чего, не ела. Меня не интернировали, только задерживали на 48 часов, отпускали и на следующий день снова забирали на 48. Никогда ничего не подписала. Так что сегодня могут в моих бумагах рыться. Хоть и так много всяких бумаг сожгли. Уже в 90 е был у меня человек, который работал на сожжении бумаг в воеводском управлении, среди них было и мое досье. Во всяком случае, во время того их визита давали мне подписывать предписание выехать из Гданьска и запрет работать в ПНР — это было примерно на рубеже 1983-1984 года.

— И вы выехали из Гданьска?

— Поехала в такое место, называется Жуцево.

— Почему именно туда?

— Получила ксиву от знакомых с верфи, что туда могу поехать, приютиться. И договорилась, что приеду. Там был такой старый дом. В половине были окна, а в половине — нет, только выбитые стекла. Это было примерно в феврале, приехали ребята, гданьские студенты. В те рамы, которые еще были, вставили стекла, прибили их планками, окна настоящие. Очень хорошую квартиру себе сделала.

Надо было мне в гмине прописаться. Оказалось, что они уже всё знали.

Приняли меня очень хорошо. Фура проезжала через мой двор — должна была объехать, а проехала через двор, — и из нее выпал мешок картошки. На доброе начало. Летом приезжали ко мне студенты, и, пожалуй не погрешу, если скажу, что несколько на них опиралась. Известное дело, едет такой от матери, она ему консервов дала, того-сего. Я этим жила. И летом ребята расставили свои палатки. Отлично было — гитара у них была, играли. Пока не приехал солтыс. И говорит, что я должна переписать их всех, номера удостоверений личности и т.п. В первый момент села за машинку — и что сделала? Переписала эти номера. Но, переписывая, думаю: «Госпожи Боже, что я делаю?» Ну, сразу спички, сожгли мы это, и я говорю: «Парни, езжайте домой». Потом провели у меня обыск, никаких листовок у меня не было, так что ни к чему не могли прицепиться.

— В этом самом Жуцеве вы вышли замуж?

— До Жуцева. Мы были товарищами по работе, а в Жуцеве уже некоторое время жили вместе. Притом, что у нас не было ничего общего, у него даже невеста была.

— А в Щецине...

— Там устроилась на ткацкий комбинат, на галантерею. Галантерея — это такая пряжа, которая почти готовая идет на шпульки. Пошла на курсы.

— А там не знали, кто вы?

— Откуда? И тут я первый раз почувствовала, что что-то случилось. Получила от врача на три дня направление на легкую работу. Это было в декабре, потом прихожу на работу, а это была годовщина военного положения...

— Какой это был год?

— Вроде бы 1984 й. Входит бригадирша и говорит: «Ваша фамилия не такая-то, ваша фамилия Кшивонос, я вчера вас видела». А в тот день по телевизору показали — так по рассказам, потому что я сама не видела, — этот момент подписания [августовского соглашения], как мы входим в зал отдела безопасности труда. Я пошла и, честно скажу, плакала, потому что положение у меня тогда было очень трудное. Выходит за мной парень и говорит: «В прядильном цеху есть один тип, красный, как помидор, но в порядке. Иди и всё ему выложи». Ладно, иду. Вхожу: «Здравствуйте». — «Здравствуйте». Сидит, глядит на меня. Я говорю: «На самом деле моя фамилия Кшивонос, я подписывала августовское соглашение». А он: «Ну и что?» — «Ну и сегодня случилась трагедия, работала на галантерее, пришла бригадирша и велела мне уходить, потому что вчера, говорят, показали подписание. А мне некуда пойти, не будет на что жить. Воровать не пойду». Он выслушал и говорит мне: «Вы сегодня были на работе?» — «Только час». — «Выходите, пожалуйста, в ночь». После этого, может, три-четыре недели работала. Но один раз толкнула тележку и — села возле нее. Девчата думали, что я прикидываюсь, но мне было не до шуток. Пошла к врачу и получила больничный. Пока была на больничном, смотрю: на улице мужик бабу избивает. Дверной ручкой. Кровь льется, люди стоят глядят, никто не вмешивается. Ну и я пошла на этого мужика, вырвала у него эту ручку. А баба — представьте себе только — ругает меня последними словами. Во всяком случае оказалось, что кадровичка как раз проезжала и видела, как я стою перед домом. И на следующий день прислали домой контроль. Поехала себе что-то достать, приезжаю, а тут записка из отдела кадров, чтобы явилась. Я голову ломаю, что делать, какой врач принимает. Оказалось, гинеколог. Села в автобус и поехала к врачу. Он меня принял, посмотрел, и оказалось, что у меня опухоль.

— То есть вы случайно к нему поехали?

— Совершенно случайно? И он мне говорит: «Я вас не буду обманывать, поезжайте в больницу, дело серьезное». На другой день поехала. Каково же было мое удивление, когда прошла все обследования и оказалось, что у меня рак. А в больнице попала на такого врача-грубияна, да еще это было как раз тогда, когда пациентам начали говорить правду. И он меня на другой день вызвал и сказал: «Вам осталось год, два, а может, три года жизни. Мы ничего не сделаем, вам тут у нас нечего делать». По дороге из больницы, как меня выписали, прощалась с целым светом. Поехала в рабочее общежитие, хотя тогда уже снимала угол, — но там был телефон. Оттуда позвонила в Гданьск, где у меня был замечательный врач, профессор. Позвонила ему, выплакалась в трубку, он меня ругает: «Говори со мной, а то я ничего не слышу. Я слышу только твой писк, плач, а ты должна говорить, а не плакать». Ну я ему рассказала, как дела, а он говорит: «Подожди, позвоню в «Люблинскую унию», — а это была другая больница. — Поговорю, что можно сделать, и завтра тебе отвечу». Ну и устроил мне место, и там я прошла операцию. Врач подтвердил первый диагноз. Уклонялся, но потом подтвердил: «Не хочу вам зубы заговаривать, потому что вам остался год, два, а может, три, а может, пять. Если будете о себе заботиться, то, может, и десять, это от вас зависит. Чего нельзя? Нельзя с тяжестями дело иметь прежде всего».

После всего этого я решила что если уж умирать, то в Гданьске. Вернулась в Гданьск — пусть хоть в тюрьму сажают, а я все равно буду в Гданьске. Вот где я их видела... Приехала в Гданьск, домой, где у меня не было мебели, не было ничего.

— Какой это был год?

— 1987-й. Конец апреля или начало мая. Узнала, что требуются на работу женщины, которые будут прислугой за всё: принеси, вынеси, подмети. Тогда в Гданьск привозили вьетнамцев, и открылось общежитие для иностранцев. Я там была всем, чем угодно. Надо было — так и ночным сторожем, надо было сидеть дежурной — я садилась и дежурила, надо было прибирать — прибирала.

 

Первые шаги мои были к Гвяздам. Они тогда издавали такую газету «Вне системы» и привозили мне, а я рассылала. Получила от людей массу адресов. Мы встречались, но уже больше просто по-компанейски. Решила я тоже купить себе какую-то мебель. Я не была совсем бедной: пока лежала в больнице, получала по больничному, в больнице меня кормили, так что деньги откладывала на книжку. Один коллега обещал мне, что мебель привезет. Купила, жду его, а он не приезжает. Вышла на улицу — смотрю, перед овощным ларьком стоит «жук». Подхожу: «Мне тут надо мебель забрать, не можете ли вы перевезти?» — «Даже и не думайте, я только с биржи, оставьте меня в покое». А бабка из ларька говорит: «Кшисек, на Гданьскую — это ж рядом, перевези женщине». Ну он отвечает: «Как товар распакую, тогда поеду». Я эти ящики — а больше килограмма мне подымать нельзя — таскала вместе с ним, чтоб побыстрее. Поехали, мужики погрузили на машину шкаф и кушетку. Кушетку вместе с ними внесла наверх, но со шкафом ничего не моли сделать: шкаф дубовый. Никакими силами его сдвинуть не удавалось, остался внизу, а я ждала, что кто-нибудь поможет. Сели мы у меня на кухне и стали разговаривать. Он мне сказал, что был в милиции, в армии, что откуда-то меня знает, потому что когда-то видел фотографии людей, за которыми должна вестись слежка. Там был мой снимок.

— И он вас узнал возле того ларька?

— Нет, уже только дома, когда я ему сказала, что была в «Солидарности».

— Тут он припомнил?

— Да, и опечалился. Посмотрел на эту комнату, а там только столик и старый телевизор, ничего больше, только надувной матрас. Не взял от меня денег за эту перевозку. А еще в разговоре так сложилось, уж не знаю как, что я ему сказала, что у меня именины. Я была уверена, что та женщина в ларьке — его жена. И он пришел вместе с ней ко мне на именины. Подарил мне пачку кофе, и это был первый настоящий подарок в моей жизни. С детства я ни от кого не получала подарков. И представил мне эту женщину — оказалось, это его сестра. Она поболтала немножко и пошла, а мы остались одни и разговаривали, как старые знакомые, как будто много-много лет друг друга знаем. Проговорили с полдня до вечера. И в конце он еще сказал, что если хочу, то могу им в том ларьке помогать. Тогда я уволилась и стала у него работать. Его сестра выходила с утра, а я после обеда, или она после обеда, а я с утра. Когда готовила обед, заносила ему или он ко мне приходил. Никогда ни с кем не чувствовала себя так, как с ним. Как вторая половинка яблока. 15 июля он пришел ко мне с сестрой, а 15 октября мы поженились.

— Какая прекрасная история.

— Кшисек младше меня. На 12 лет. Из-за своей болезни я не хотела за него выходить. Сказала ему, что больна и что у меня не будет детей. Сказала, что не могу выйти за него из-за разницы в возрасте, а то он потом найдет себе другую, а я буду горевать. Но не рассказала ему про свою жизнь, про патологическую семью, даже о профсоюзных делах не говорила. Столько всего лишь, чтобы объяснить, что один фиктивный брак у меня уже был, другого не хочу. А если говорить о профсоюзных делах, то я ему долго не доверяла, хоть так хорошо нам разговаривалось, и всегда говорила: «Чем меньше знаешь, Кшись, тем лучше».

— Не доверяли — почему?

— Не хотела его в это втягивать. Однако при слове «милиция» лампочка зажигалась. Я ненавидела всё, что связано с милицией. А он еще мне сказал, что участвовал в розысках Попелушко. Во всяком случае я не хотела, но он дал мне слово быть всегда откровенным, не крутить, не мутить, а если что — разведемся. Обдумала я это, ну хрен с ним, и приняла решение. 15 октября мы поженились — смешно было, потому что его бывшая девушка выходила замуж за 45 минут до нас. Они спускались, его друг и эта девушка, а мы поднимались. На лестнице разминулись.

И сразу после этого приехала моя мама из деревни и сказала, что там умерла одна моя подруга. Умерла и оставила кучу детей. «Знаешь, там есть такая крохотная девчушка, я ее даже хотела взять с собой, но она не хотела ехать». Я послушала и говорю: «Ах ты, едем туда». Поехали, пошла к отцу этой малышки, поговорила и привезла Агнешку к себе. Сама оформила удочерение, пожалуй, всего за два месяца. До сих пор не понимаю, почему эти центры усыновления делают это по нескольку лет. Вот так у меня появился один ребенок. А потом умерла моя соседка, за которой я ухаживала под конец жизни, и Ясь больше бывал у меня, чем дома. Тетка, которая должна была его взять, на суде заявила, что не хочет его, а я была свидетелем. Что мне делать? Судья говорит: «Послушай, мальчик, мне очень жаль, но придется тебе идти в детом». Тогда я говорю, что беру его.

Пришла домой, Кшисек на работе, а я себе думаю: «Боже, он же меня убьет». Приготовила ему такой жратвы, какую он любит, а сама всю вторую половину дня ходила и нервничала. Кшисек пришел, я ему этак шуткой: «Кшисек, у нас двое детей». — «Как это?» — «Я Янека взяла». — «Ах, как хорошо». Вот так мы завели второго ребенка, а потом я взяла свою Олю, которая сейчас вот-вот откроет семейный детский дом. Когда мы ее спрашиваем: «Олюся, с чего это ты вздумала?» — она отвечает: «Папа, я хочу отдать другим детям то, что получила от вас».

— А Олю откуда взяли?

— Из детдома.

— Как это пришло вам в голову?

— Агнешка была маленькая, а я знала, что ребенка мне уже не родить. А ей очень хотелось сестру. Ну и мы приняли к себе Олюсю. Оле было 10 лет, когда мы ее взяли, Агнешке — уже семь, трое детей. Еще до того, как мы взяли Олю, я поехала в Бещады на такие каникулы с педагогом. Туда приехали женщины, которые усыновляли детей. И там оказалось, что эти мамочки приехать-то приехали, а думают только о том, как бы поболтать друг с дружкой, кофейку попить. С ребенком, правда, тоже выйти погулять, но на 15 минут. Им не о чем было говорить с этими детьми. Тогда я говорю: «Ребятишки! пойдем в горы?» — «Пойдем». Мамочки чуточку прошли и вернулись, а я с детыми прошла 16 километров. Потом злилась на себя: ребятишки возвращались последними силами. Бассейн там был противопожарный, мы его с ребятишками вычистили. Купались. Наконец-то я нашла, чем мне заниматься. Приехала туда такая дама от правительства, которая занималась семейными детдомами, и услышала, как дети на прощальный вечер сочинили про меня стихи и песни. Пришла ко мне и говорит: «Пани Геня, вам нужно открыть семейный детдом. Мы вам дадим домик — меблированный, оборудованный». Как приехала с этих каникул, начала моему Кшисю дырку в голове проверчивать. «Давай, Кшись, откроем, наберем побольше детишек, все наши будут, вот будет здорово». — «Геня, это ж не шарики от пинг-понга, тебе следует подумать. Шарик можешь отбить в сторону, а ребенка — нет. Тот, которого возьмешь, должен остаться с тобой. Если попадутся плохие, должна будешь плохих воспитывать, другого выхода нет». Стала моей свекрови рассказывать: «Знаете, мама, я хотела бы такой семейный дом открыть». А свекровь говорит: «Если надо помогать детям, то почему же нет. Будешь нуждаться в помощи — я тебе помогу». И это был аргумент, Кшисек согласился.

А потом начались разные проблемы. Оказалось, что каждый раз нам доставались трудные дети. Мы же их никогда не выбирали. Но они расцветали — я видела, как эти дети, которые, когда я их брала, были в коросте, мочились под себя, как они потом расцветали. Я думала, неизвестно как долго придется над ними работать, а оказывалось, что нужно только отнестись к ним сердечно, а ребенок отдает это в два, а может, и в три раза больше.

И у себя я заметила перемены — заметила, что дети научили меня быть осторожной, задумываться надо всем, что я делаю. Всё шло под их углом. Всё, что я делала, делала в пять раз спокойней, чем до тех пор. Всё было взвешено. Не мы с Кшиштофом их воспитывали — они нас учили самым разным вещам. Я нашла то место, где, пожалуй, всегда должна была быть, потому что это приносило мне удовлетворение. Когда дети приходили, я не просто гладила их по головке. Я считала, что дети, попавшие к нам в дом, уже имеют мать и отца, тем более что Кшись дал им свою фамилию. И еще одна важная вещь, о которой я Кшисеку никогда не говорю, потому что считаю: мужа хвалят после смерти. Но Кшиштоф был очень молодым, когда мы открыли наш детдом. Мне было за 30, а он на 12 лет моложе. Только что из армии. А он брал их за ручку, шел с ними гулять, зимой катал на саночках, смотреть на него было приятно. Это было невероятно. И до сих пор он такой.

— Правильный человек...

— Так вот. Сначала у нас первая тройка: Ясь, Оля и Агнешка. Потом приняла еще пятерых детей.

—Какой это был год?

— 1994-й, декабрь. Учредила этот дом и сразу получила пятерых детей — кошмар. Сегодня как вспомню — Боже! Что это было! Готовила во-о-от в таких кастрюлях! Лукашу было два года. Всю ночь рыдал: «Пани Эмилька!» — он к пани Эмильке привык. Целые ночи просиживала, прикачивала ребенка, утром была не в себе, а надо же было всё сделать. Это было пятеро малюсеньких детей — два, три, четыре, пять и шесть лет.

Складывалось это воистину трагически, пока мне не пришла идея. Была у меня старая прогулочная коляска. Купала детей, клала сначала Лукаша в коляску и пела: «Ты мое сердце забрала». Укачаю одного, перекладываю в кровать, берусь за другого. Вначале вообще ночей не спала, только днем часик. У каждого была своя сиротская болезнь. Лукаш раскачивался, Патриция становилась на колени, билась головой об подушки, так что облысела. Надо было придумать, что сделать, чтоб у ребенка волосы были. Сшила красную шапочку, чепчик, и она в этой шапочке спала, шапочка вся вытерлась, но волосы росли. Разные вещи приходилось выдумывать. Сегодня я могу над этим посмеяться, потому что дети хорошо выросли и на всё это мне уже плевать, но тогда это вправду был тяжкий кусок хлеба.

— Потом появился шестой?

— Я получила бумаги на этих детей, и в бумагах было, что их больше. Начала искать сестренку. Звонила под детским домам и т.п., но искала я Монику Радковскую, а оказалось, что у нее другая фамилия. И вдруг звонит мне директор детдома в Тчеве и говорит: «Глубокоуважаемая пани, у меня тут сестра детей Радковских, и она очень хотела бы с ними увидеться».

— Сколько ей было лет?

— Четырнадцать-пятнадцать. И приехала к нам домой. Прошла суббота, прошло воскресенье. В понедельник утром ей надо уезжать, а она сидит за столом и говорит: «Я хотела бы здесь остаться». — «Хорошо, — говорю, — но знай, принцессой ты тут не будешь. Ты должна помнить, что ни одного ребенка нельзя тебе обидеть. Так?» — «Ну да» — «Ну и надо тебе выбрать, как ко мне обращаться, можешь говорить «пани», можешь говорить «тетя», но на ты говорить не позволяю». Она отвечает: «А я буду говорить, как дети». А дети мне говорили «мама». Ну подождали, пока вернется Кшиштоф, она села с ним и говорит: «Папа, я хотела бы дома остаться». Утром поехали в детдом, и она там говорит: «Я хочу быть у родителей». Теперь она уж сама мама, двое детей, и не могу сказать про нее худого слова. Были у меня с ней неприятности, как у всех бывают с подрастающими девушками, бунтовала, когда я не пускала ее на дискотеку. Но я от нее дурного слова тоже не слышала, она была самой старшей, когда я ее взяла, остальные были малышня. Ну вот и всё.

— Посчитаем. Сначала была первая тройка...

— Да, еще в рамках приемной семьи. Потом еще девять, в том числе шестеро Радковских, то есть всех вместе 12...

— Как это?!

— Когда у нас уже было девять, мы могли бы уже больше не брать. Но взяли еще Ценека. А потом снова мне звонят: «Есть тут два маленьких мальчика. Страшно запущенные. Целыми неделями были дома одни, изголодались и вообще — надо что-то сделать». Говорю детям: «Есть два мальчика, которых надо взять». — «Мама, — говорит Моника, — успокойся. Может, попозже». — «Ладно, — отвечаю, — поеду только посмотреть». Мы поехали с мужем, и директор приводит мальчиков. А мой Томек, теперь ему 18 лет, вошел и говорит: «Ой, мама, как хорошо, что ты за мной пришла!» И что мне было делать? Привезли их домой. «А я знала, знала, знала», — кричит Моника. И тогда я обещала моим детям, что больше никогда ни одного подкидыша не возьму. А потом снова узнала, что надо взять, но тогда уже некоторые дети выросли и разошлись...

— Господи Исусе...

— Ну и пришлось взять — собиралась одного, а взяла двух.

— И что дальше?

— Моя Оля теперь открыла семейный детдом — тех детей, которые меня называют «тетей», собираюсь у нее оставить. Они с ней очень сжились. У Оли свой ребенок, муж, я детям объясняю: «Слушайте, я вас буду забирать домой на субботу и воскресенье. Из-за школы тут останешься, отсюда тебе в школу ближе». Честно говоря, я уже очень-очень устала. Надо отдохнуть. Тяжело было. Мало кто хотел помогать. Один раз мы попытались уговорить епископа.

Рассказываем епископу, как у нас, деликатно намекаем, что нуждаемся в помощи. Со всех сторон заходим, надеемся: может, попросит кого-то нам помочь. Епископ сказал, что будет за нас молиться.

— А другие?

— Мы долго воевали за жилье. Пошла к президенту (мэру города), села и говорю: «Пан президент, пришла к вам, потому что открыла семейный детский дом и хотела попросить, чтобы вы помогли мне найти помещение». А он отвечает: «Благочестивая цель за пять миллионов. Не в сердце же только дело». Так я рассердилась, что сразу вышла — не хлопнула дверью, не валяла дурака, но вышла оттуда. Потом примчался ко мне какой-то городской депутат со списком квартир, из которых я могла бы что-то себе выбрать. Потому что пан президент провел какую-то разведку и узнал, кто я такая. Увидела, что есть квартира на Дворской, недалеко от меня, там был кабинет «биологического обновления», 156 метров, ну я сочла, что должно быть приличное помещение. На первом этаже, небольшой садик, мечта для детей. И взяла втемную. Сразу поставила галочку, что вот это помещение. И что же оказалось, когда въезжали? Кафель разбит молотком, краны вырваны, раковины расколоты, всё развалено, а на полу ничего не было — вместо цемента или какой-то подкладки просто земля, и только линолеум сверху наброшен.

Пришлось начинать с ремонта. Надо было взять специалиста, но он хотел получить деньги вперед. Если не получит денег, не сможет начать работу. Это был свояк священника, и священник прекрасно знал наше положение, знал, что мы сидим без денег, без ничего, и хотел нам помочь. Потому-то и привел к нам этого епископа Павловича. А епископ сказал, что будет за нас молиться.

— Но политика после 1989 года не перестала вас интересовать?

— Вначале мы что-то пробовали вместе с Гвяздами. Снова заводим свободные профсоюзы, реактивизируем. Разные вещи происходят, стычки не стычки.

— А как вы после 1980 года встречались с Валенсой — что это было: дружба, товарищество?

— Я уж такая, что всегда говорю людям то, что думаю. Кстати, благодаря этому все конфликты мы всегда выясняли впрямую. Но Лех побаивался, знал, какой у меня характер, опасался, что я могу с чем-то выскочить, поэтому избегал близких отношений со мной. Мы увиделись, когда Янковский9 отмечал 30-летие своего рукоположения. Лех приехал как президент. А это такие времена, когда приезжают к Янковскому разные знаменитости и он их сажает на стулья возле алтаря. И для меня тоже было место — возле Фишбаха10, а я не хочу сидеть рядом с Фишбахом возле алтаря. Мы c ним были по разные стороны баррикады, и никакого у меня нет желания. Во мне это засело.

А внизу сидят мои товарищи. Я и говорю: «Нет, я там сяду с ними, там мое место». Даже мы с Валенсой не поздоровались, так как-то вышло. Потом мы виделись в двадцатую годовщину августа. Валенса входит, со всеми здоровается, со мной тоже, но так здоровается... Он как будто меня прощупывал, как это будет, не выскочу ли я с чем-нибудь. Мне это было безразлично. Потом еще встречались на разных мероприятиях, всё было нормально. Нет возможности друг от друга отвернуться. Разговариваем друг с другом, не будем разрушать моста между нами.

— А как вам преобразования 90-х годов? Вы критически отнеслись к «круглому столу» и бойкотировали выборы, правда?

— Да, правда.

— Вы по-прежнему считаете, что «круглый стол» был формой, приготовленной коммунистами?

— Я бы с ними не села и водки пить не стала. Наверное, этого не сделала бы. А если говорить о самих преобразованиях, то мне многое не нравится. С социальной помощью — трагедия. Не знаю, не выдвину ли свою кандидатуру на следующих выборах, вправду не знаю, — социальная помощь у меня комом в горле стоит. Например, детская «скорая помощь», куда забирают детей из дому. А я считаю, что такой семье надо помочь. Договоримся, что не все дети — ангелы. Есть дети, которых трудно любить, потому что в них с рождения горечь накопилась. И эти дети только переходят из одной приемной семьи в другую — и что с ними станет? Никакой ни к чему принадлежности, ничего. Между тем, если бы семьям помогали... Я знаю случаи, когда у матери забирали детей только потому, что она жила в крайней нужде.

— Вы считаете, что нужда лежит в основе патологии?

— Разумеется. В этом году я выхожу на пенсию и не знаю, получу ли 600 злотых за весь свой труд. Молодой человек, кончая школу, идет работать, получает 650. В «Солидарности» я тоже разочарована: она недостаточно выступает в защиту людей. Тут — поражение по всему фронту, и это меня тревожит.

— А откуда у вас такая одержимость в отношении агентуры?

— Могу сказать откровенно? На этом пунктике все очумели. А ведь прекрасные люди — не знаю, в чем дело. Скажу так: когда я увидела Ярузельского на последнем процессе, то констатировала, что у них у всех в голове перевернулось, чтобы этого человека ставить перед трибуналом. Вижу старика, который ноги волочит. Помню тоже: когда мы были на Гданьской верфи, к Ярузельскому обратились, чтобы он ввел воинские части, а он отказался. Хоть за это поблагодарим его, а не будем его теперь таскать по судам. Если человек при смерти, дадим ему уйти спокойно. Нельзя так дергать человека. То же самое Валенса: что бы он ни сделал, но мы выбирали его президентом — я не выбирала, сразу говорю, потому что бойкотировала те выборы, — но народ выбрал Валенсу. Иногда я прихожу к выводу, что, видно, только я не была сексотом, а все другие были — ну, может, еще несколько человек с Гданьской верфи не были. Когда я услышала, что Юрчик11 подписал заявление о лояльности, думала, со стула свалюсь. Невероятно, никогда бы не поверила. Но помнила и то, что случилось с родными Юрчика. Однажды Яцек у меня дома рассказывал разные вещи, а я ему сказала, честное слово, так прямо и сказала: «Яцек, я ничего не хочу знать, потому что если что-то случится, то как мне раз в морду двинут — всё расскажу, как на духу». Очень боюсь битья.

— Но вы же никогда ничего не сказали?

— Нет. И не подписала. Но давайте посмотрим с другой стороны. Мы с Кшисем торгуем в газетном киоске. Я больна, воспаление легких, у Агнешки моей грипп, а Кшись сидит весь день в киоске. В семь вечера закрывает, приезжает домой и в четыре утра встает, чтобы в пять открыть киоск. Так было целую неделю, потому что я всё болела, а он не заметил, как ему подложили лишние счета с товаром, который привезли. И Кшись взял, потому что очередь стояла, и подписал счета на семь тысяч злотых. А потом недостача.

— Кто-то вас обжулил?

— Не только нас, еще четыре или пять киосков, кладовщик повесился. И, возвращаясь, к делу Валенсы, там могла быть похожая ситуация.

— Могли ему что-то подложить?

— Подложить можно что угодно — даже что Валенса пять раз страдал венерическими заболеваниями. Всё можно подложить человеку, ребенка женщине в живот можно подложить. Это были времена, когда так поступали с людьми. Если б только этот Валенса не так судорожно защищался. Думала даже взять трубку, позвонить ему и сказать: «Ой, да пошли ты всё это...»

В прошлом году я с детьми поехала в Брюссель, пригласил меня Януш Левандовский, да и с сердцем было плохо. Там в Брюсселе, на главной площади, разные люди, с разных концов света, сидят вечером, так хорошо, зажигается освещение в замке, а они сидят и поют, каждый на своем языке. Только наши поляки стоят, ни один рта не откроет. Честное слово. Я тогда говорю своим детям: «Тут должен звучать польский язык, хотите не хотите, а пойте». И мои ребятки пели. У нас всегда должен быть кто-то, кто велит запеть, — и таким был Валенса.

Беседу вел Славомир Сераковский

_______________ 

1 Богдан Борусевич (род. 1949), активист оппозиции с 1969, член Комитета защиты рабочих и Свободных профсоюзов. После 1989 политик, маршал Сената.

2 Здислав Кобылинский (1924-2006), рабочий, активист Свободных профсоюзов, с 1982 в эмиграции.

3 Анна Валентинович, работница Гданьской судоверфи, активистка Свободных профсоюзов.

4 Анджей Гвязда (р.1935) — активист свободных профсоюзов и «Солидарности».

5 Мечислав Ягельский (1924-1997), экономист, член ЦК ПОРП, заместитель премьер-министра, представитель правительства на переговорах с забастовщиками в Гданьске в августе 1980.

6 Вальдемар Кучинский (род. 1939), экономист, активист оппозиции, эксперт Межзаводского забастовочного комитета в Гданьске, затем Всепольской комиссии «Солидарности».

7 Тадеуш Стефан Левандовский (род. 1944), активист «Солидарности», политик.

8 Анджей Колодзей (род. 1959), рабочий, активист свободных профсоюзов и «Солидарности», после 1989 муниципальный работник.

9 Свящ. Генрик Янковский (р. 1936), настоятель прихода св. Бригитты, капеллан «Солидарности».

10 Тадеуш Фишбах (р. 1935), первый секретарь воеводского комитета ПОРП в Гданьске, после 1989 — дипломат и преподаватель.

11 Мариан Юрчик (р. 1935), учредитель «Солидарности» в Щецине, после 1989 — муниципальный депутат. В 1982 сын и невестка Юрчика погибли при невыясненных обстоятельствах. Заявления о лояльности во время военного положения предлагали подписывать активистам «Солидарности», в частности при выходе из лагеря интернированных.

Новая Польша